May 2001 Archives

May 6, 2001

О смысле истории в другом смысле

В современной исторической науке стало уже вполне привычным понятие поливариантности, причем не только в применении к самому историческому процессу (“все могло случиться совсем по другому или несколько иначе, если бы…”), но и к самой исторической науке. Историю можно описывать и анализировать по-разному, в зависимости от имеющихся у автора исторического труда предпосылок и используемого им научного языка. Образ “сад расходящихся тропок” истории—как модель и самой истории (исторического процесса), и описания истории—стал уже вполне прозрачным и очевидным. Представление о поливариантности истории—только одно из следствий онтологического уравнивания “истории событий” и “истории о событиях”, снятия традиционного различения historia res gestae и historia rerum gestarum, при котором самому историческому процессу придается тот же онтологический статус, которым обладает историография, т. е. статус текста. Такая онтологическая революция оказывается возможной прежде всего в рамках культурно-семиотического подхода, реализуемого в работах исследователей московско-тартусской школы (Б. А. Успенского, Ю. М. Лотмана и др.). Б. А. Успенский, конструируя семиотическую интерпретацию истории, пишет: “…исторический процесс может быть представлен… как процесс коммуникации, при котором постоянно поступающая информация обусловливает ту или иную ответную реакцию со стороны общественного адресата… В качестве кода выступает при этом некоторый “язык” (этот термин понимается, разумеется, не в узком лингвистическом, а в широком семиотическом смысле), определяющий восприятие тех или иных фактов… в соответствующем историко-культурном контексте. Таким образом, событиям приписывается значение: текст событий читается социумом”1.

Интерпретация исторического процесса как текста, безусловно, перспективна. Хотя бы потому, что дополняет уже имеющийся у историографии инструментарий анализа исторического процесса языком и методикой анализа текста. Однако в полной мере потенциал “текстуализации” самой истории может раскрыться только в том случае, если мы сможем построить внятную и связную модель того языка, на котором пишется текст истории. Эта модель является тем более необходимой, что в рамках культурно-семиотического подхода такая модель, собственно, отсутствует, а представления о природе языка коммуникации социума с самим собой оказываются в сфере априорной очевидности. С точки зрения Б. А. Успенского важен результат “приписывания значения событию”, а адресант сообщения, механизм этого процесса—не существенны, в том числе и потому, что все происходит в “системе общественного сознания”2.

Вполне понятно, что, коль скоро событие уже означено (семантически нагружено), то границы между текстом событий и текстом о событиях просто не существует, даже на уровне субстрата этих текстов, их материала. Неоднородность языков, однако, остается. Одно и то же событие может иметь разный “языковой” статус в языке внутрисоциальной коммуникации и языке ее описания: событие может быть “прочитано” (иметь последствия, если речь идет на языке внутрисоциальной коммуникации, или быть вписано в серию причин и/или серию последовательностей—на языке историографии) в одном языке и “не прочитано” (не получить реакции общества или оказаться незамеченным) в другом. В конце концов, текст истории происходит, а текст исторического труда создается. И при всем сходстве социума и отдельного индивидуума, постулируемом культурно-семиотическим подходом, остается онтологическая разница языков, функционирующих посредством социума и посредством индивида, разница в самих принципах их устройства и функционирования.

Попытаемся построить модель коммуникации на языке исторического процесса (или, что то же самое, модель порождения текста исторического процесса). Событие истории проявляется (или существует), прежде всего, как физическое взаимодействие его прямых агентов и окружающей социальной среды. В качестве физического взаимодействия событие распространяется по каналам внутрисоциальных связей, трансформируясь, оказывая воздействие на всех вовлеченных в сферу его влияния. Оно возмущает социальную ткань, приводя в движение не только отдельных агентов социального действия, но и конфигурацию связей между ними.

Уходя в прошлое, событие оставляет—более или менее глубокие—следы на теле (или в теле) социума, т. е. мы можем говорить о “вписываемости действия в ткань истории, на которую оно накладывает отпечаток и в которой оставляет свой след; в этом смысле можно говорить о явлениях архивирования, регистрирования (английское record), которые напоминают письменную фиксацию действия в мире” 3 . Преобразуясь в след, событие не просто уходит, оно стирает самого себя своими же следами. Как физическое возмущение событие, безусловно, обладает и коммуникативным измерением. Его коммуникативность (информативная и репрезентативная нагруженность) предопределена его априорной осмысленностью, имманентной любой человеческой деятельности: “Действие несет в себе изначальное сходство с миром знаков в той мере, в какой оно формируется с помощью знаков, правил, норм, короче говоря,—значений”, и далее: “…человеческая деятельность, будучи символически опосредованной, прежде чем стать доступной внешней интерпретации, складывается из внутренних интерпретаций самого действия; в этом смысле сама интерпретация конституирует действие. …Таковы свойства, которые превращают действие, поддающееся прочтению, в квазитекст” 4 .

Очевидно, что помимо предзаданной означенности, событие, происходя, начинает свое существование и в виде фрагмента человеческой памяти, и в виде внешнего—зафиксированного или пересказанного—описания происходящего (происшедшего), его оценки, анализа и т. д., далее транслируясь в историческую запись (письменное свидетельство). Различение информационного носителя крайне существенно, поскольку непосредственное восприятие события исчерпывающе не сводимо к любой его внешней фиксации (или композиции фиксаций) языковыми и/или аудиовизуальными средствами. Именно эта несводимость, равно как и неизбежная редукция непосредственного восприятия события, являются источником многовариантного (синхронического, а потом и диахронического) проявления события в историческом процессе: событие пересказывается и, тем самым, трансформируется. Случившись, событие умирает, давая жить своему следу, независимому от своего источника. Физический след события тделяется от него самого, от вовлеченных в него агентов и их взаимосвязей: “…можно было бы говорить о перспективном значении действий в отличие от их актуальной значимости; благодаря автономизации… действия, направленные на мир, вводят в него долговременные значения, которые претерпевают ряд деконтекстуализаций и реконтекстуализаций…” Живет уже не непосредственное восприятие события, но его информационный след, воспоминание о нем, его пересказ, интерпретация, анализ, оценка. Событие умирает, стираясь наслоениями своих следов.

Необходимо отметить одно крайне важное обстоятельство: “физика” и “метафизика” события и его последствий (вторичных-по отношению к нему-событий) претерпевают постоянное, хотя и затухающее со временем, взаимопревращение. Возмущение социальной ткани получает информационный отклик, который, в свою очередь, продуцирует реакцию социума. Причем, если принять во внимание значимую и отчасти неизбежную перформативность (т. е., в некотором смысле, “физику”) акта коммуникации, то провести границу между “физическим” и “метафизическим” измерением события окажется, зачастую, едва ли возможным Нельзя пройти и мимо еще одного параметра исторического процесса, который вносит свои существенные коррективы во взаимоотношения обоих измерений события: вычленение самого события из ряда “предпосылки-событие-последствия” (или какого-то иного ряда событий) уже является интерпретацией происходящего, поскольку, говоря о самом историческом процессе, корректнее говорить не о событиях, но о потоке происходящего. Если постулировать событие как отдельное высказывание текста исторического процесса, то оно никогда не случается в одиночестве, оно всегда уже в контексте других высказываний. Более того, вне этого контекста событие не существует и не могло бы существовать. Перефразируя П.Рикера, можно сказать, что говорить о событии-”значит сопоставлять такие термины, как цель (проект), агент, мотив, обстоятельства, препятствия, пройденный путь, соперничество, помощь, благоприятный повод, удобный случай, вмешательство или проявление инициативы, желательные или нежелательные результаты” 6.

Вне контекста событие не постигаемо не только с точки зрения истории (она всегда пишется вслед за событием, даже если это просто историческая хроника), но, что более важно, с точки зрения самого социума. Событие не может быть “прочитано” социумом вне событийного же контекста. Будучи всегда в контексте, события не только являются последствиями одних событий и причинами других, они еще и наслаиваются друг на друга, пересекаются, входят в отношения взаимосвязи, сочленения, соподчинения, противоречия. Исторический процесс, взятый ка внутрисоциальная коммуникация (обмен физическими и информационными воздействиями) оказывается непрерывно происходящим порождением множества событий-”высказываний”. Продолжая метафору Ролана Барта, можно, в этом смысле, говорить о “гуле истории”, в котором нагромождаются друг на друга шорох, шелест, шепот и перезвон повседневности, лязгающий речитатив производства и экономики, затухающие раскаты катаклизмов, катастроф и войн, дребезжанье политики: так звучит общество, так разговаривает история, Только в уникальных случаях все прочие звуки истории могут быть заглушены каким-то одним (и то, не надолго): социальная ткань прорывается и все общество вынуждено приниматься за его починку или начинать ткать ее заново. Только для таких случаев могла бы подойти (да и то с некоторыми натяжками) линейная модель внутрисоциальной коммуникации Б. А. Успенского: сигнал—реакция. В обществе же одновременно происходит множество событий, вызывающих физическое и информационное возмущение сети социальных взаимодействий. Мы даже не можем просто говорить о множественных сигналах и множественных реакциях, потому что сигналы и реакция наслаиваются друг на друга, вступая в сложную трансмутацию. Кто, собственно, откликается на сигнал в данном случае? Лишь в упомянутых уникальных случаях—это общество, а в некатастрофическом историческом процессе—это отдельные исторические агенты, в качестве которых могут выступать индивиды, референтные группы (фрагменты социальной ткани), легитимные или стихийные социальные корпорации (институты, общины, движения и т. д.).

Модель Успенского базируется на образе социума как тела, ко всему прочему еще обладающего “общественным сознанием”. Метафора тела по отношению к социуму исключительно уместна, но вот только “сознание” общества (так условно назовем инстанцию, ответственную за реакцию на сигнал—или ответ на событие-“высказывание”) в норме—это множественное сознание шизофреника. Если общество и способно думать, то только одновременно обо всем, ведя разговор одновременно со всеми своими органами (глубже—клеточками), к тому же, органами фантазматическими или виртуальными.

Если продолжить метафору “гула истории”, то труд историка можно представить как работу звукооператора, имеющего дело с местами искаженной, а местами и просто стертой звукозаписью, и старающегося придать доставшемуся ему материалу внятный (т. е. постигаемый) вид. Очевидно, что в этой работе не обойтись без корректив, фильтрации, трансформации звукового спектра, наложения добавочных мелодий и т. д. Необходимость трансформации материала тем более понятна, что сам историк находится внутри социума,—его кабинет не обит пробкой, и гул (правда уже в том числе и его собственной) истории сопровождает его работу.

Скажем, вслед за Рикером, что события, “как и книги, являются произведениями, открытыми множеству читателей. Как и в сфере письма, здесь то одерживает победу возможность быть прочитанными, то верх берет неясность и даже стремление все запутать”.